Мы сидели на полу рядом с бесчувственным телом и тяжело дышали.
— Этот голос, — сказал я, — на который он обернулся…
Ухмыльнувшись, Бонни вынула дистанционный пульт своего «Воком экспрессора», на котором мигал желтый огонек.
— Режим чревовещания, — пояснила она. — С этой функцией гортань стоила на десять тысяч долларов дороже, но я рассудила — может пригодиться.
Мы не стали убивать Джейка. Несмотря на отличную возможность наполнить его легкие эфиром, вытеснив кислород, и держать, пока не погибнет мозг, ни мне, ни Бонни такой исход был не по душе. Те дни остались в прошлом, к тому же это мало бы что изменило: заказ передадут другому биокредитчику, который не даст нам шанса сбить себя с ног. Мы оставили Джейка связанным и без сознания, зная, что вскоре он очнется и найдет способ освободиться.
И вновь сядет нам на хвост. Это уж как пить дать.
Один из знакомых Бонни, вернее, ее бывшего мужа, нашел для нас больничный чулан для швабр, заверив, что здесь мы будем в безопасности, пока не придумаем, как действовать дальше.
Я уже придумал. У меня осталось пятнадцать минут.
Я любил семь женщин. А мог бы любить больше. Я любил и некоторых мужчин. И тоже мог бы любить больше. Я видел, как умирают и погибают мои друзья и родные, смотрел, как их души ссыхаются, будто изюм, из-за того, что я делаю, как они срываются за грань собственной психики, пытаясь спасти мою, и ни разу пальцем не шевельнул, чтобы это прекратить, не защитил от опасности, не проронил слезинки.
Ради меня жертвовали, жертвовали, жертвовали, но я никогда не вставал под молот сам. И если за всю жизнь и месяц печатания я что-то понял, так это — нет надежды для того, кому она неведома.
Когда я два часа назад позвонил Джейку, он ничего не хотел слушать. Не желал вскрывать старые раны и воскрешать воспоминания прежних дней.
— Если ты решил сдаться, — невнятно сказал он — голос еще плыл от эфира, — приходи в союз через два часа. Я встречу тебя у розовой двери.
Мы заключили сделку, которую он обязался оформить в письменном виде и нотариально заверить, что в случае моей добровольной явки, сдачи «Джарвика-13» и отказа от всех прав на оставшееся тело союз вычеркнет Бонни из списка ста наиболее разыскиваемых лиц. Хотя оплаченного союзом оборудования в ней было на миллионы долларов, им больше требовался я, номер двенадцатый, поскольку когда-то у них работал и теперь представлял собой ходячий позор для руководства.
В этом суть сделки — я сдаюсь, а они оставляют ее в покое, переводят в разряд обычных неплательщиков, которых, конечно, тоже ищут, но не так рьяно. Это даст ей время, может, несколько лет, и даже шанс покинуть страну и уехать на остров, о котором мы говорили, где не знают механических органов.
Рукопись я оставлю, чтобы Бонни поняла, что к чему, и когда-нибудь передала ее Питеру. Я не жду прощения — я его не заслуживаю. Я не ищу понимания — какое тут может быть понимание… Но если эти страницы каким-то образом помогут моему сыну, даже заставив отшатнуться от отца и прожить жизнь совершенно иначе, тогда, хочется надеяться, он не отправит в огонь кипу разномастных бумажек.
Или развей их по ветру, Питер. Развей вместе с моим пеплом. Найди мне место в плохом районе города, ничейный участок, темный переулок, заброшенный отель. Найди мне место и рассыпь меня там. Густо размажь по стенам. Позволь мне прятаться целую вечность. Как приятно будет ощущать себя в безопасности!
Часы говорят, что я уложился вовремя. Такси, которое я вызвал, наверное, уже ждет внизу. Бонни спит рядом, свернувшись на стерильной больничной койке, ее дыхание глубокое и ровное, мягкая кожа ждет моего прикосновения. Пожалуй, я поцелую ее в лоб, на долю секунды коснувшись руки, и шепну «до свидания».
«И сами лично выберем, сколько проживем!»
Мне снова разрешили печатать — очень любезно с их стороны. Доктора говорят, что большую часть дня я должен лежать, но если в состоянии сидеть, то могу работать сколько захочу. К счастью, меня не особенно к этому тянет, разве что короткий эпилог.
Прошло два месяца с тех пор, как я в последний раз прикасался к печатной машинке, и хотя мягкий шелест клавиатуры ничем не напоминает звонкие шлепки «Кенсингтона», приятно вновь ощутить клавиши под пальцами. Моего арсенала нет — сдан в утиль, канистры и скальпель уничтожены, как поступают в больницах со всяким хламом, поэтому печать — все, что у меня осталось. Это меня поддерживает. Это и еще дерьмовая больничная еда.
Согласно плану, я подошел поцеловать Бонни на прощание. Вытянув последний лист рукописи из «Кенсингтона-VIII», я приложил его к остальным и сунул всю стопку под резиновую ленту выцветшей желтой папки, которую оставил на середине кровати. Затем опустился на колени возле Бонни и смотрел, как она спит, слушал ее дыхание, умиляясь ровным звукам и безупречному ритму искусственной дыхательной системы.
Я наклонился ее поцеловать, коснувшись губами бисеринок холодного пота на лбу, и вдруг Бонни сжала мои руки крепкой хваткой, широко открыв глаза и нежно улыбаясь.
— Это к лучшему, — прошептала она, коснувшись моих губ. — В свое время ты все поймешь.
В эту секунду я почувствовал, как меня схватили сзади и натянули налицо маску, и как я ни пытался вывернуться, поневоле дышал эфиром, которого так долго избегал. В последний раз я увидел Бонни — она уходила в черноту, исчезая в наползавшем черном тумане, заклубившемся в комнате и заслонившем от меня единственную любимую женщину, которая со мной не развелась.